Поединок с "ветряными мельницами" ("Русское воззрение" на цензуру в России XIX века)

Панфилов М.М.
Заведущий НИО книговедения РГБ, кандидат исторических наук

Цензорами не рождаются…Но у цензуры есть изначальное при-звание, которое совпадает с идеальным предназначением государст-ва, - быть меньшим злом. Ведь первый библейский царь восходит на трон, когда народ, отказавшись внимать пророкам, вымолил у Всевышнего право подчиняться земным властителям. Этот ветхозавет-ный исток государства позволяет мифологически представить в среде "книжников" из царского окружения первых цензоров.

Летопись цензуры в Государстве Российском еще ждет своих авторов. Особого внимания здесь заслуживают личностные позиции "гонимых" и "гонителей", - всех и каждого, кто вовлечен в трехве-ковое противоборство русского и антирусского начал в пространст-ве российской книжной культуры. И одним из наиболее диалектиче-ски насыщенных фрагментов этой, до сих пор дьявольски искаженной мозаики, несомненно, станут "славянофильские" хождения по цензурным мытарствам.

"Книгопечатание может быть употреблено во зло. Это зло долж-но быть предотвращено цензурою, но цензурою не мелочною, не кропотливою, не безрассудно-робкою, а цензурою просвещенною, снисходительною и близкою к полной свободе. Пусть унимает она страсти и вражду, пусть смотрит за тем, чтобы писатели выражали мнение свое, говорили от разума (конечно, всегда ограниченного) и обращались к чужому разуму, а не разжигали злого и недостойного чувства в читателе; но пусть уважает она свободу добросовестного ума. Цензура безрассудно строгая вредна везде <...>; но цензура безмерно строгая была бы вреднее в России, чем где-либо"

Приведенное высказывание заимствовано из статьи А.С.Хомякова "Об общественном воспитании в России". Работа бы-ла написана осенью 1850 года, опубликована с цензурными изъя-тиями в аксаковской газете "День" в 1861 году (N1, с.3-7), а в полном варианте впервые увидела свет в 1900 году . Такова, если вос-пользоваться словами Н.П.Гилярова-Платонова, "судьба убеждений" ведущего идеолога "русского воззрения" при дооктябрьском институте цензуры.

Между тем, А.С.Хомяков, как и все "славянофилы", чистосердечно уповал на то, что "по милости Божией, наша родина основана на началах высших, чем другие государства Европы." "Эти начала могут и должны выражаться печатно. Если выражение их затруднено и жизнь словесная подавлена: мысль общественная и особенно мысль молодого возраста предается вполне и без защиты влиянию иноземцев и их словесности, вредной даже в произведениях самых невинных, по общему мнению"

Программным для русофильской книжной культурологии стало хомяковское утверждение о том, что "иностранная словесность, сама по себе, без противодействия словесности русской, вредна даже в тех произведениях, которые, по общему мнению, заслуживают наи-большей похвалы и общественного поощрения". "Для русского взгляд иностранца на общество, на государство, на веру превратен; неисправленные добросовестною критикою русской мысли, слова иностранца, даже когда он защищает истину, наводят молодую мысль на ложный путь и на ложные выводы, а между тем, при оску-дении отечественного слова, русский читатель должен поневоле пробавляться произведениями заграничными"

Такая жестко наступательная установка, проецируемая на книго-издательскую политику, дает фору официальному "охранительству", но реальная тактика "русского воззрения", как и его идеологических предтеч, явно и тайно блокировалась бюрократическим аппаратом. Тем паче, А.С.Хомяков заведомо обрекал свой педагогический манифест на чиновный отпор, доказывая, что "излишняя цензура дела-ет невозможною всякую общественную критику, а общественная критика нужна для самого общества, ибо без нее общество лишается сознания, а правительство лишается всего общественного ума". "Че-стное перо требует свободы для своих честных мнений, даже для своих честных ошибок. Когда, по милости слишком строгой цензуры, вся словесность бывает наводнена выражениями низкой лести и явного лицемерия в отношении политическом и религиозном, честное слово молчит, чтобы не мешаться в этот отвратительный хор или не сделаться предметом подозрения по своей прямодушной резкости: лучшие деятели отходят от дела, все поле действия предоставляется продажным и низким душам; душевный разврат, явный или кое-как прикрытый проникает во все произведения словесности; умственная жизнь иссякает в своих благороднейших источниках, и мало-помалу в обществе растет то равнодушие к правде и нравственному добру, которого достаточно, чтобы отравить целое поколение и погубить многие за ним следующие"

Институт цензуры, согласно хомяковской мысли, в идеале дол-жен иметь неограниченные полномочия в пределах "внешней прав-ды" (функции государства), не посягая никоим образом на "правду внутреннюю" ("общественное образование" - органика национальной книжной культуры)." В число прямых обязанностей правительства, верно выражающего в себе законные требования общества, входят устранение всего, что противно внутренним и нравственным законам, лежащим в основе самого общества, и удовлетворение тех потребностей, которых само общество не может удовлетворить вполне"

Культурологическую характеристику диктата "внешней правды" в российском "просвещении" позднее запечатлеет И.С.Аксаков. С его точки зрения, становление и развитие "воспитания в России со времен Петра есть история чисто правительственной деятельности". Ориентируясь на стандарты западной книжной культуры, "государственная мощь предприняла громадную задачу; не отрекаясь от своего принципа создать в России такое просвещение, такое образование не только мысли, но и духа, которое бы вполне гармонировало с незыблемыми основными началами государства". В результате "науки и искусства поступили на службу"; формируется некая проевропейская "штатс-культура"

По мнению И.С.Аксакова, во второй половине XIX столетия "два главные типа выработаны нашим современным просвещением и публичным воспитанием: ч и н о в н и к и и н и г и л и с т ы". В сущности, здесь подразумеваются в равной мере болезненные соци-ально-культурные тенденции: нормативность, самодостаточность утвердившихся форм во всех сферах личностно-общественного бы-тия (путь в царство проформы) и отрицание для отрицания (перемещение от упоения эпатажем в хаос, к безднам саморазрушения).

Иронические нотки в адрес "энергических", "самоотверженных" усилий государства на поприще "общественного образования" пере-межаются у И.С.Аксакова с выражением искреннего законопослу-шания, а самое главное - заглушаются диалектикой культурологических наблюдений. "Без малейшего сомнения, правительство желает только блага и блага, но там, где ему приходится действовать за об-щество или за Церковь, оно, по самому существу своему, осуждено действовать внешними средствами в области духовной, и следова-тельно извращать, по неволе, самую природу духа, что отражается невыгодными последствиями и для самого государства". Регламентирующее движение российской культуры "отвлеченное государственное, механическое единство, созданное Петром, имеет ту историческую заслугу <...>, что оно вызвало к жизни народное самосознание, заставило уразуметь духовную сущность его органических на-чал и - оценить истинное значение живого, не отвлеченного единства".

Примечательно, что при всем своем критическом настрое по отношению к петербургской государственности, И.С.Аксаков, в отличие от старшего брата, в некоторой степени сближается с державной позицией Н.П.Гилярова-Платонова. "Степень могущества Российской империи всегда зависела и зависит от меры участия духовных сил русской народности во внешнем государственном устройстве России, от степени сближения правительства с народом <...> Только Русью жила и держалась империя, несмотря на все преграды, положенные органическому действию и собственному развитию самой Руси - безусловным преобладанием западной цивилизации"

Самое непосредственное отношение к обрисовке оптимальных контуров функционирования цензуры имеет образное аксаковское рассуждение о том, что "государство не апостол и не миссионер, не учитель, не теоретик, не начальник доктрины, - но судья, воин, блюститель порядка и внешнего благочиния". "Его эмблема - меч, его сфера - принуждение, а не убеждение - организовать внутреннюю свободу развития человеческого общества от всяких на него покушений извне. Государство есть то же, что внешний органический покров на живом организме, но не есть самый организм; не в государственном элементе заключается органическое творчество жизни"

Разработка подходов к преобразованию деятельности аппарата цензуры, к корректировке ее направленности остается в центре внимания И.С.Аксакова вплоть до последнего периода жизни. Власть должна отличать "проявления опасной политической деятельности от проявления духовного общественного недуга". "Недуг не казнят, но лечат; общественное здоровье требует соответственных мер гигиены, а одно из главных условий доброй гигиены, - это вольный, постоянно освежающийся воздух. С этой медицинской точки зрения следует смотреть и на печать. Лучше и для самого правительства, чтобы сыпь высыпала наружу, да вся, а не вгонялась внутрь <...> не сама сыпь по себе хороша, а хорошо то, что очищается организм, что худые соки выходят вон, обнаруживаются во всей своей непривлекательности"

В статье "Ответ г.Градовскому на его разбор "Записки" К.С.Аксакова" И.С.Аксаков отстаивает постулат о том, что в силу своей национальной "неполитичности" ("сам государствовать не хочет") наш народ "может быть назван самым государственным в мире, или точнее носящим в себе истинный государственный смысл и разум", поскольку "блюдет крепость власти и признает лучше, чем какой-либо иной народ необходимость государственной дисциплины". Аргументируя тезисы старшего брата, И.С.Аксаков ссылается на то, что интерпретируемое рассуждение "оправдывается и подтверждается всеми чертами нашей народной психологии, присущими не только так называемому народу, но даже и всем нам". "Мы народ также социальный, и задачи социальные нам несравненно дороже политических <...>". Отсюда, кстати, и ставшее уродливой национальной чертой небрежение так называемыми "формальными обязанностями".

В оценке политической принадлежности российских периодических изданий ведущие идеологи "русского воззрения" были полностью единодушны. "Всего нелепее, - отмечает Н.П.Гиляров, - вопросы, задаваемые о русских печатных органах, равно как вообще о русских общественных деятелях: реакционер он, консерватор, либерал, радикал? <...> Все эти оттенки, политически применяемые в Европе к ряду исторических и бытовых явлений, <...> у нас стоят в ином, часто даже обратном отношении к тому, что в глубине подразумевается под кличками либерализма и консерватизма.

Согласно гиляровской мысли, русские социально-культурные устои, "грозящие крахом европейскому устройству и ниспровержением всему наследию его просвещения, суть консервативнейшие у нас в смысле укрепления не только свободы и благосостояния, но и государственного порядка". "Возвращение к религиозным началам в Европе есть ретроградство и обскурантизм, а подчинение Церкви государству есть несомненный прогресс, аттестация первейшей либеральности, когда у нас поглощение Церкви государством будет ретроградством в смысле обскурантизма, а расширение церковной самостоятельности будет служением свободе и залогом дальнейшего развития. Все вопросы те же у нас, как и везде, но они ставятся иначе"

Собственно демократизация цензуры никогда не служила "славянофилам" неким самодостаточным гарантом обеспечения полноценного книжного общения. Как резюмировал И.С.Аксаков, тот, кто "сочувствует русскому народу во имя "демократизма", тот был есть и остается чистейшим западником, в действительности нисколько не сочувствующим русскому простому народу; кто старается объяснять явления русской жизни с точки зрения "демократической", тот только скрашивает их ложным колоритом, замазывает истину, или при самых добросовестных усилиях успевает раскрыть одну внешнюю сторону явления".

Псевдо-демократический этикет общения, интенсивно распространяющийся в сферах книжной культуры со второй половины XIX столетия, как неоднократно предупреждали Н.П.Гиляров и И.С.Аксаков, потенциально способствует развитию смертельно опасной социальной болезни. И если Гиляров в некотором роде - профессиональный цензор (служил несколько лет в Московском цензурном комитете) , то монологи аксаковской публицистики, с их тональностью цензорской терапии, примечательны уже тем, что автор всегда был в числе "неблагонадежных" для кураторов столичной печати. "Преступен, в душевной подлости повинен тот педагог, который имеет возможность посеять в сердцах вверенной ему молодежи отвращение к революционному терроризму, ко всей этой "политической деятельности", вооруженной подлогом, воровством, револьвером, динамитом, к этому гнусному насилованию воли и совести родной страны, и не пользуется этой возможностью, не сеет этих плодотворных семян страха ради "либералов", из-за популярничанья и тому подобных низкопробных нравственных поводов".

Идеологическому настрою, прицельной воинственности у И.С. Аксакова могли бы поучиться многие цензоры. Так, по его наблюдениям подавляющая часть российской читательской аудитории погружена в "бездну" либерального "словоизвержения". Посреди водоворота беллетристики и общественно-политических изданий, за исключением "немногих одиноких голосов, подобных гласу вопиющего в пустыне", нет ничего, что "одушевило бы читателя любовью к своей земле, к своему народу, что воспитало бы в нем уважение к народной духовной личности, к историческим преданиям, к предназначению родной страны, ничего укрепляющего, подъемлющего душу, ничего, кроме разъедающего отрицания и междустрочной проповеди, направленной к сокрушению в сердце всякой надземной святыни!..."

Само по себе законодательное утверждение свободы печати, даже в оптимальном национально-консервативном русле, так же не представлялось "славянофилам" панацеей и вообще чем-то незыблемо привнесенным в пространство книжной культуры. Прислушаемся вновь к аксаковским прогнозам.

"Всякий законодатель, давший гарантию, может и отнять ее (будь он хоть парламент, или только парламентское большинство, составленное лишним десятком лишних голосов)". Однако в качестве реально наметившейся тенденции "издание таких законов свидетельствовало бы об успехе сознания в нашей правящей и в общественной среде". Именно в этом "заключается единственно прочная гарантия": чтобы "свобода совести, свобода слова вошла в наш обычай и нравы, а она тем скорее сбудется и тем глубже войдет в обычай и нравы нашей правящей и общественной среды, чем меньше будут связывать с этою свободою общественной, неполитической жизни ложное понятие о каких-то политических правах и гарантиях".

Как полагает И.С.Аксаков, "положительная сторона в нашей так называемой либеральной печати лишена всякого серьезного значения". Однако "из этого вовсе не следует, что в совокупности своей либеральные издания не заслуживают "тщательного изучения". Соответствующий постоянный анализ необходим для государственой профилактики " того нездоровья мысли и чувства, которое охватывает столько голов и сердец, той путаницы понятий, которой болеет Русское общество". "Самое это скудоумие, эта умственная ограниченность, которою нередко поражают нас речи и мечтания наших будто бы либеральных газет, не может не вызвать на размышление потому именно, что она очевидно не случайная, не индивидуальная, а нажитая, так сказать историческая, составляющая роковой удел всякого, кто опростался от национального исторического, отрекся от своего народа и от своей народной личности, опорожнил, выхолостил сам себя живет чужим умом и чужою душой <...> Кстати, оговоримся: мы вовсе не отвергаем пользу, которую оказывает наша псевдо-либеральная печать усердным, хотя бы и не всегда точным, разоблачением всяких ухищрений и злоупотреблений <...> в этом отношении нашей администрации пренебрегать чтением их не следует".

Итак, цензура - орудие "внешней правды" государства - призвана к диагностике и профилактической санитарии в мире веяний и явлений книжного общения. Утопично ли "русское воззрение" на перспективы развития национальной книжной культуры при посильной оптимизации цензурного режима? Элементы идеализации, безусловно, присутствуют, но не будем забывать, что и речь идет о контурах идеальной модели. Общая нить миросозерцательной интуиции помогла ведущим идеологам "русского воззрения" как бы невольно, в расчете на внимание потомков, дополнять и поправлять друг друга. Диалектика книжно-культурологических наблюдений И.В. Киреевского также выступает здесь на первый план.

"Недостаточность и даже вредность мер запретительных очевидна", поскольку в российской книжной культуре заложены лишь национальные "дрожжи", которые "должны перебродить в муке, чтобы вышел хлеб. Если и возможно было остановить вход в Россию западного просвещения, то из этого вышло бы то последствие, что русский ум пришел бы еще в большую подчиненность Западу, которого влияние сделалось бы еще сильнее".

Но этим И.В.Киреевский не ограничивается; нижеследующее рассуждение его в сущности могло бы стать стратегическим ориентиром для российской духовной цензуры.

"Позволяйте все, - сказать нельзя и не должно. Есть книги безусловно вредные, именно те, которые возбуждают и воспламеняют бурные страсти. Против ложного рассуждения есть противоядие в самом рассуждении. Но страсть - вино. Страсть, возбужденная книгою, - вино фальшивое и вредное для здоровья. Если не запретить его продажу, то люди могут отравиться. Крепких желудков не много и для них могут быть сделаны исключения".

Безупречная ортодоксальность убеждений сочетается у И.В.Киреевского с вулканическими проявлениями критицизма по отношению к реалиям цензурной политики. Ярчайшее свидетельство этого - письмо к П.А.Вяземскому от 6 декабря 1855 года Поводом для данного обращения послужила официозная публицистическая реляция П.А.Вяземского о достижениях "российского просвещения" во второй четверти XIX столетия, но основной импульс дала конкретная околоцензурная стычка. Всмотримся в ее подоплеку.

В октябре 1855 года П.А.Вяземский, который занимал тогда пост товарища министра народного просвещения, составляет докладную записку о разрешении М.Н.Каткову издавать журнал "Русский вестник" (положительная резолюция Александра II датирована 23 октября 1855 года) Одновременно, под предлогом отсутствия министра, А.С.Норова, он оставляет без движения аналогичное прошение А.И.Кошелева и Т.И.Филиппова, несмотря на то, что председатель Московского цензурного комитета В.И.Назимов еще 23 сентября информировал Главное управление цензуры о том, что издание "Русской беседы" - дело "чрезвычайно полезное". Не помогло и частное письмо В.И.Назимова к П.А.Вяземскому с просьбой поддержать инициативу "беседчиков". В этой ситуации порыв к резким обличениям охватил И.В.Киреевского, пожалуй, как никогда ранее.

"<...> Вас просили ходатайствовать о дозволении издавать в Москве журнал, который, как Вы знаете, был бы весь проникнут убеждениями русскими и православными, который более других имел бы силы и средства развивать те начала просвещения и образованности, которые до сих пор были у нас задавлены понятиями западными, который, может быть, один мог иметь достаточно сил, чтобы совершить это важное и трудное дело. - Вы, как слышно, отказались ходатайствовать за этот русский и православный журнал по той причине, что уже прежде ходатайствовали за другие журналы, которые будут издаваться в западных понятиях"

Но это высказано уже как бы в эпилоге, основная же часть письма посвящена преисполненной горечи констатации того, что "иностранные книги почти не впускаются в Россию, а русская литература совсем раздавлена и уничтожена цензурою неслыханною, какой не было еще примера с тех пор, как изобретено книгопечатание". Скорее всего, И.В. Киреевский чрезмерно сгущает краски до предела невольно: "имя Гоголя преследовалось, как что-то вредное и опасное", "Хомякову запрещено не только печатать в России, но даже читать свои произведения друзьям своим", "большая часть литераторов под опалою, или под запрещением, или под надзором полиции только за то, что они литераторы". Вряд ли можно полностью согласиться и с тем, что для Ф.В.Булгарина "вся Россия была обращена в одну огромную и молчаливую аудиторию, которую он и поучал в продолжение почти 30-ти лет почти без советников, поучал вере в Бога, преданности Царю, доброй нравственности и патриотизму".

Крылатой фразой среди определенного круга современных специалистов стали слова И.В.Киреевского: "Наши книги и журналы проходили в публику как вражеские корабли теперь проходят к берегам Финляндии". Но контекст их не менее примечателен, особенно в историко-культурологическом ракурсе.

"<...> Журнальная деятельность - этот необходимый проводник между ученостию немногих и общею образованностию - была совершенно задушена, не только тем, что журналы запрещались ни за что, но еще больше тем, что они отданы в монополию трем-четырем спекулянтам! Мнению русскому, живительному, необходимому для правильного здорового развития всего русского просвещения, не только негде было высказаться, но даже негде было образоваться".

Связующее звено обличений И.В.Киреевского - мысль о том, что именно национальная идея на всем пространстве российской книжной культуры неизменно подпадает под строжайший цензурный карантин (начиная с А.С.Шишкова, это стало традиционной, обреченной уже почти два столетия на социальную безысходность, декларацией русофильского "охранительства"). И конечно же, не лично Вяземскому адресует свой, почти риторический упрек Киреевский, когда вновь атакует "ветряные мельницы" цензуры.

"<...> Принужденное молчание наложено именно на тех литераторов, которые более других проникнуты истиною и благотворностию этого русского направления. Им запрещено даже представлять свои сочинения в обыкновенную ценсуру, которая еще как-нибудь может посовеститься перед книгою безвредною и благонамеренною, и предписано представлять их прямо в Высшую ценcуру, которая может уже без совести и без ответственности запрещать все, а в случае совершенной бесцветности книг, каковы русская грамматика или санскритский лексикон, может продержать их до того времени, покуда пройдет охота и повод к печатанию".

Очевидно, П.А.Вяземский в любом случае не придал бы огласке письмо давнего знакомого, но волею судьбы конфликт разрешился сам собой. Вернувшись в Петербург, А.С. Норов 6 декабря обращается с секретным отношением к шефу жандармов А.Ф.Орлову (с приложением письма В.И.Назимова от 5 декабря). 10 декабря А.Ф.Орлов известил В.И.Назимова о том, что Александр II разрешает издавать "Русскую беседу", а 27 января 1856 года он же сообщает А.С.Норову о высочайшем позволении передать все сочинения "славянофилов" в обычную цензуру. Наконец, 3 февраля об этих решениях информируют В.И.Назимова, который одновременно получает секретное предписание о строгом контроле за "Русской беседой".

Как видим, глава московских цензоров оказал "беседчикам" поистине отеческую поддержку; конфронтация же с цензорскими бастионами на берегах Северной Пальмиры была давней. К примеру, в 1845 году И.В.Киреевский сетует В.А.Жуковскому на то, что из собрания произведений фольклора, "сделанного братом, один том уже почти год живет в Петербургской цензуре, и судьба его до сих пор еще не решается. Они (цензоры.- М.П.) сами знали только песни иностранные и думают, что русские - секрет для России, что их можно не пропускать. Между русскими песнями и русским народом - Петербургская цензура! Как будто народ пойдет спрашиваться у Никитенки, какую песню затянуть над сохою".

В 1848 году, после первоначального запрещения статьи "Англия" (впервые опубликована: Москвитянин.- 1848.-N7.С.1-38.), А.С.Хомяков возмущенно извещает А.И.Кошелева: "Если бы вы только могли видеть, что именно не пропущено, вы бы едва поверили своим глазам; а заметьте, что это не особенная строгость ко мне, а просто страх, принятый за правило здешними цензорами, которых будто бы пугают из ваших сторон".

Но в "будто бы пугают" звучит лишь природная хомяковская ирония. Не случайно о московском цензоре В.Лешкове (а статью не пропустил именно он) в письме даже не упоминается, - шквал претензий поднадзорного автора, по сути, обрушивается на петербургскую цензуру. Приведем этот фрагмент хотя бы частично, поскольку хомяковская мысль, трезво поднимаясь над чувством личной обиды, насыщена здесь содержательнейшей апологетикой московского книжного бытия от цензурной экспансии.

"Москва с своим Кремлем и тройным оцеплением святых мест, охватывающих ее со всех сторон, - это Оксфорт России, но Оксфорт огромный, сильнее английского. В ней сосредоточивается и выражается сила историческая, сила предания, сила устойчивости общественной; но этой силе нужно выражение, этому выражению нужна свобода, хотя бы в свободе и проглядывало какое-нибудь, по-видимому, оппозиционное начало. Эта мнимая оппозиция есть истинное и единственное консерваторство. Пусть этому началу положат совершенную преграду, пусть отнимут всякую возможность выражения у этой силы предания и общественной устойчивости; пусть заморят ее совершенным молчанием (ибо молчание есть смерть силы духовной), и тогда через несколько лет пусть поищут с фонарем живой силы охранной - и не найдут".

Позднее, в 1850 году, поясняя, опять же в письме А.И.Кошелеву, "довольно резкую форму нападения на современную цензуру" (на сей раз речь шла о статье "Об общественном воспитании в России"), Хомяков признается, что "хотел бы, но не решился примерами доказать, что теперешняя цензура вредна и религии, и даже правительству".

Разумеется, "примеров" к тому времени было достаточно и число их множилось с каждым годом.

Цензурные нарекания, купюры врезаются практически в каждое предназначаемое для печати выступление идеологов "русского воззрения". Публицистическая апология национального в российской книжной культуре вызывает в лучшем случае настороженность чиновников, ориентированных на "штатс-регламент" книжного общения. Так было со статьями И.В.Киреевского "О характере просвещения Европы и о его отношении к просвещению России" (1852) и "О необходимости и возможности новых начал для философии" (1856) . Так было и с гиляровским эстетико-литературным манифестом, который увидел свет в первом томе "Русской беседы" без явных цензурных трений, скорее всего, потому, что сам автор с 1856 года становится сотрудником Московского цензурного комитета и одним из постоянных кураторов новорожденного журнала.

Благодушный "просчет" московской цензуры в последнем случае отнюдь не оставили без внимания в Петербурге. В высших инстанциях "Семейная хроника..." Н.П.Гилярова сразу же получила однозначную идеологическую оценку, которая недвусмысленно указывала на настороженное отношение к общей позиции "славянофилов".

Об этом свидетельствует биограф Гилярова, Н.В.Шаховской, основываясь на документах Главного управления цензуры. "В своем отчете министру народного просвещения о 1-й книге Русской беседы чиновник особых поручений колл. советн. Родзянко утверждает даже, что в этой статье более, чем во всех других, выразилась главная задача издания Русской беседы: нравственное осуждение западного просвещения и нашего ею усвоенного быта". Гиляровские идеи признаются "хотя и благонамеренными, но изложенными с резким, неосторожным увлечением, хотя, может быть, и справедливыми, но выраженными укорительно и нередко даже оскорбительно и поносительно".

Мировоззренчески "беседчикам" приходилось все более занимать круговую оборону: с одной стороны - цензорские сети, с другой - нескончаемая позиционная война с "западниками", а из подполья книжной культуры в российскую читательскую аудиторию бурным потоком вторгается радикальная "нелегальщина". Как отмечает в 1861 году И.С.Аксаков, "подземная литература развивается необыкновенно быстро". "Есть листки под заглавием "Что нужно народу", написанные очень искусно, и опаснее всего, до сих пор пущенного. Единственное средство противодействовать этой вредной литературе - придать значение литературе явной, дать ей больше простора. Но в эту минуту, когда десятки тысяч прокламаций распространяются в народе, Правительство не решается дозволить литератору, гражданская честность и прямота которого ему известна - отдела Смеси!...".

Однако, сколько бы ни терпели "беседчики" от чиновников цензуры, самым страшным для них остается сокровенная инфантильность пишущего и читающего российского общества. Разящей молнией сверкает это в словах А.С.Хомякова: "<...> Вполне безнравственна только та литература, которая не может запнуться ни за какую цензуру и которую всякий цензор может и должен пропустить <...>, ибо не то слово общественное безнравственно по преимуществу, которое враждебно каким бы то ни было данным нравственным началам, а то которое чуждо всякому нравственному вопросу".

Цензорами не рождаются…И для того , чтобы российская цензура трансформировалась в "меньшее зло", необходима закваска "культурного национализма", с которым органически связаны "славянофилы". Каждый из них по своему стремился вытеснить браваду "православием, самодержавием и народностью" из "педагогики" книжного общения. Каждый в течении жизни проходил искус самыми различными интеллектуальными соблазнами. Каждый, так или иначе, "честно ошибался"

Мировоззренческий консерватизм "славянофилов" вызывал критику и "справа" и "слева". Если чуть смягчить хлесткий эпитет К.Н.Леонтьева, их отличает некая "розоватость". Это, естественно, сказывается и на "славянофильском" отношении к институту цензуры. Но миросозерцательно "русское воззрение" спаяно такой державной хваткой, которая достойна самого истового государственника, самого ретивого "голубого мундира". Прислушаемся к идеологическому антиподу К.Н.Леонтьева и одновременно к его любимому "литератору", непримиримому оппоненту "славянофилов" и их давнему собеседнику - прислушаемся к интуиции А.И. Герцена.

"Двадцать лет тому назад я с ужасом отпрянул от славянофилов из-за их рабства совести. Я долгое время не мог понять дельную сторону воззрения, окруженного эпитимьями, отлучением, изуверством и непримиримостью. Они на меня сердились за то, что я говорил - попадись им власть в руки, они за пояс заткнут III отделение, и что, несмотря на все возгласы о Петербурге и немецкой империи, в них самих дремлет Николай, да еще постриженный в русские попы".

Прощаясь с ушедшими из жизни вдохновителями "русского воззрения", Герцен, со свойственным ему чувством юмора, пошутил по - французски: "Не будите спящего кота". Эта лукавая галльская поговорка в русском переводе ознаменовала парадоксальную судьбу всей русофильской книжной культурологии до конца XX столетия.